VIII
Прошло два дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела в своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это внимание.
- Что это барышня-то у нас все плачет? - сказала она Петру Михайлычу.
- Поссорились с молодцом-то, так и горюют оба: тот ходит мимо, как темная ночь, а эта плачет.
Палагея Евграфовна на это отвечала глубоким вздохом и своей обыкновенной поговоркой: "э-э-э, хе-хе-хе", что всегда означало с ее стороны некоторое неудовольствие.
На третий день Петру Михайлычу стало жаль Настеньки.
- А что, душа моя, - сказал он, - я схожу к Калиновичу. Что это за глупости он делает: дуется!
- Нет, папаша, я лучше ему напишу; я сейчас напишу и пошлю, - сказала Настенька. Она заметно обрадовалась намерению отца.
- Напиши. Кто вас разберет? У вас свои дела... - сказал старик с улыбкою.
Настенька ушла.
Капитан, бывший свидетелем этой сцены и все что-то хмурившийся, вдруг проговорил:
- Я полагаю, братец, девице неприлично переписываться с молодым мужчиной.
- Да, пожалуй, по-нашему с тобой, Флегонт Михайлыч, и так бы; да нынче, сударь, другие уж времена, другие нравы.
- Вы бы могли, кажется, остановить в этом Настасью Петровну: она, вероятно бы, вас послушалась.
- Что ж останавливать? Запрещать станешь, так потихоньку будет писать еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких дурных наклонностей не замечал; а что полюбила молодца не из золотца, так не велика еще беда: так и быть должно.
- Огласка может быть, пустых слов по сторонам будут много говорить! заметил капитан.
- А пусть себе говорят! Пустые речи пустяками и кончатся.
Настенька возвратилась.
- Флегонт Михайлыч, Настенька, находит неприличным, что ты переписываешься с Калиновичем; да и я, пожалуй, того же мнения... - сказал ей Петр Михайлыч.
- Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог знает что такое, а звала только, чтоб пришел к нам. Дяденька во всем хочет видеть неприличие!
- Странная любовь: видеть во всяких пустяках дурное!
- Это вот, милушка, по-вашему, по-нынешнему, пустяки; а в старину у наших предков девицы даже с открытым лицом не показывались мужчинам.
- Что ж из этого следует? - спросила Настенька.
- А то, что это выражало, - продолжал Петр Михайлыч внушительным тоном, - застенчивость, стыдливость - качества, которые украшают женщину гораздо больше, чем самые блестящие дарования.
Настенька хотела было что-то возразить отцу, но в это время пришел Калинович.
- А, Яков Васильич! - воскликнул Петр Михайлыч. - Наконец-то мы вас видим! А все эта шпилька, Настасья Петровна... Не верьте, сударь ей, не слушайте: вы можете и должны быть литератором.
Калинович, кажется, совершенно не понял слов Петра Михайлыча, но не показал виду. Настеньке он протянул по обыкновению руку; она подала ему свою как бы нехотя и потупилась.
- Принесли ли вы ваше сочинение? - спросил Петр Михайлыч.
- Со мной, - отвечал Калинович и вынул из портфеля знакомую уж нам тетрадь.
Петр Михайлыч, непременно требуя, чтоб все сели чинно у стола, заставил подвинуться капитана и усадил даже Палагею Евграфовну.
В продолжении чтения он очень часто восклицал:
- Хорошо, хорошо! Язык обработан; интерес растет... - и потом, когда Калинович приостановился, проговорил: - Погодите, Яков Васильич; я вот очень верю простому чувству капитана. Скажите нам, Флегонт Михайлыч, как вы находите: хорошо или нет?
- Я не могу судить-с! - отвечал тот.
- Пустое, сударь, уполномочиваем вас от лица автора сказать ваше мнение.
Капитан решительно отказывался.
- Заартачился! - произнес Петр Михайлыч и отнесся к дочери: - Ну, а ты как находишь?
- Хорошо, кажется... - отвечала та довольно сухо.
Она была очень грустна. Петр Михайлыч погрозил ей пальцем.
Калинович снова приступил к чтению, и когда кончил, старик сделал ему ручкой и повторил несколько раз:
- Неужели же эти господа редакторы находят недостойною напечатать вашу повесть? - сказала с усмешкою Настенька.
- Не знаю, - отвечал Калинович.
Между тем лицо Петра Михайлыча начинало принимать более и более серьезное выражение.
- Погодите, постойте! - начал он глубокомысленным тоном. - Не позволите ли вы мне, Яков Васильич, послать ваше сочинение к одному человеку в Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде моему хорошему товарищу?
- Вряд ли будет успех! - возразил Калинович.
- Будет-с! - произнес решительно Петр Михайлыч. - Человек этот благорасположен ко мне и пользуется между литераторами большим авторитетом. Я говорю о Федоре Федорыче, - прибавил он, обращаясь к дочери.
- Он напечатает, - подтвердила Настенька.
- Еще бы! Он заставит напечатать: у него все эти господа редакторы и издатели по струнке ходят. Итак, согласны вы или нет?
- Извольте, - отвечал Калинович.
Петр Михайлыч остался очень этим доволен.
- Значит, идет! - проговорил он и тотчас же, достав пачку почтовой бумаги, выбрал из нее самый чистый, лучший лист и принялся, надев очки, писать на нем своим старинным, круглым и очень красивым почерком, по временам останавливаясь, потирая лоб и постоянно потея. Изготовленное им письмо было такого содержания:
"Ваше превосходительство,
милостивый государь,
Федор Федорович!
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий. Хотя еще бессмертный Карамзин наш сказал, что Парнас - гора высокая и дорога к ней негладкая; но зачем же совершенно возбранять на него путь молодым людям? Слышал я, что редакторы журналов неохотно печатают произведения начинающих писателей; но милостивое участие и ручательство вашего превосходительства в достоинстве представляемого вашему покровительству произведения может уничтожить эту преграду. Будучи знаком с автором, смею уверить, что он исполнен образованного ума и благородных чувствований.
Прошу принять уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими имею честь пребыть
Вашего превосходительства
покорнейшим слугою
Петр Годнев".
- Очень, - отвечал тот.
Старик самодовольно улыбнулся и послал Настеньку принести ему из кабинета сургуч и печать. Та пошла.
- Что ж им беспокоиться? Позвольте мне сходить, - проговорил Калинович и, войдя вслед за Настенькой в кабинет, хотел было взять ее за руку, но она отдернула.
- Палачи жертв своих не ласкают! - проговорила она и возвратилась к отцу.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: "С богом, любезная, иди к невским берегам", - начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
- Да, - отвечала она.
Во весь остальной вечер молодой смотритель был необыкновенно весел: видимо, стараясь развеселить Настеньку, он беспрестанно заговаривал с ней и, наконец, за ужином вздумал было в тоне Петра Михайлыча подтрунить над капитаном.
- Мне сегодня, капитан, один человек сказывал, что вы на охоте убиваете дичь больше серебряной пулей, чем свинцовой: прикупаете иногда? - сказал он ему.
Капитан, сверх ожидания, вдруг побледнел, губы у него задрожали.
- Я человек бедный: мне не на что покупать, - сказал он удушливым голосом.
Калинович сконфузился.
- Что ж бедный! Честь охотника для человека дороже всего, - возразил он, усиливаясь продолжать шутку, - и я хотел только вас спросить, правда это или нет?
- Прошу вас оставить меня!.. Братец Петр Михайлыч могут, а вы еще молоды шутить надо мной, - отрезал капитан.
- Вы, дяденька, не понимаете, видно, что с вами шутят, - вмешалась Настенька.
- Нет-с, я все понимаю... - отвечал капитан.
- Воин! - произнес торжественным тоном Петр Михайлыч. - Успокой свой благородный рыцарский дух и изволь кушать!
- Я ем, братец. Извините меня, я им только хотел заметить...
- Нет, вы не только заметили, - возразил Калинович, взглянув на капитана исподлобья, - а вы на мою легкую шутку отвечали дерзостью. Постараюсь не ставить себя в другой раз в такое неприятное положение.
- Я вас сам об этом же прошу, - отвечал капитан и, уткнув глаза в тарелку, начал есть.
Калинович ушел домой первый. Капитан отправился за ним вскоре. При прощанье он еще раз извинился перед Петром Михайлычем.
- Извините, братец; я не мог этого снести.
- Ничего, ничего; помиритесь только. В чем вам ссориться? Он человек хороший, а вы бесподобный!
Опять у капитана, кажется, вертелось что-то на языке, но и опять он ничего не сказал.
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
Дошед до квартиры Калиновича, капитан остановился, посмотрел несколько времени на окно и пошел назад. Возвратившись к дому брата, он сел на ближайший тротуарный столбик, присек огня и закурил трубку. В это же самое время с заднего двора квартиры молодого смотрителя промелькнула чья-то тень, спустилась к реке и начала пробираться, прячась за установленные по всему берегу березовые поленницы. Против сада Годневых тень эта пропала. Между тем на соборной колокольне сторож, в доказательство того, что не опит, пробил два часа. Испуганная этими звуками целая стая ворон слетела с церковной кровли и понеслась, каркая, в воздухе... Наконец внимание капитана обратили на себя две тени, из которых одна поворотила в переулок, а другая подошла к воротам Петра Михайлыча и начала что-то тут делать. В несколько прыжков очутился он у ворот и схватил тень за шиворот.
- Кто вы такие? Что вы здесь делаете? - спросил он.
Тень вместо ответа старалась вырваться, но тщетно. Она как будто бы попала в железные клещи: после мясника мещанина Ивана Павлова, носившего мучные кули в пятнадцать пудов, потом Лебедева, поднимавшего десять пудов, капитан был первый по силе в городе и разгибал подкову, как мягкий крендель.
- Кто вы такие? - повторил он.
Тень замахнулась было на него палкой, но Флегонт Михайлыч вырвал ее очень легко. Оказалось; что это была малярная кисть, перемаранная в дегте. Капитан понял, в чем дело.
- А! Так вы этим занимаетесь! - проговорил он и в минуту швырнул тень на землю, наступил ей коленом на грудь и начал мазать по лицу кистью.
- Караул! - прокричала тень.
- Молчать! - сказал капитан, подавив слегка ногою и продолжая свое занятие.
- Караул! Караул! - отозвалась другая тень из переулка, не подбегая, впрочем, на помощь.
В улице переполошились.
- Батько, встань! Караул на улице кричат! - будила мещанка спавшего мертвым сном мужа.
Тот открыл на минуту глаза.
- Убирайся! - сказал он и, выругавшись, повернулся к стене.
- Пес этакой! Караул кричат. Под окном найдут мертвое тело, тебя же в суд потянут! - продолжала баба, толкая мужа в бок, но, получив в ответ одно только сердитое мычанье, проговорила:
- Девка, девка! Марфушка, Катюшка! - кричала, приподнимаясь с своей постели, худая, как мертвец, с всклокоченною седою головою, старая барышня-девица, переехавшая в город, чтоб ближе быть к церкви. - Подите, посмотрите, разбойницы, что за шум на улице?
Но ей никто не откликнулся.
- Ах, боже мой! Боже мой! Что это за сони: ничего не слышат! бормотала старуха, слезая с постели, и, надев валенки, засветила у лампады свечку и отправилась в соседнюю комнату, где спали ее две прислужницы; но увы! - постели их были пусты, и где они были - неизвестно, вероятно, в таком месте, где госпожа им строго запрещала бывать.
- Царица небесная! Владычица моя! На тебя только моя надежда, всеми оставлена: и родными и прислугою... Что это? Помилуйте, до чего безнравственность доходит: по ночам бегают... трубку курят... этта одна пьяная пришла... Содом и Гоморр! Содом и Гоморр!
Покуда старуха так говорила, одна из девок, вся запыхавшаяся, раскрасневшаяся, прибежала.
- Душегубка! Где была и пропадала - сказывай! - говорила госпожа, растопыривая пред ней руки.
- На улицу, барышня, бегала, на улице шумят.
- Врешь; где другая злодейка?
- Ту, матушка-барыня, ухватило, так на печке лежит, виновата...
- Врешь, врешь!.. Завтра же обеим косу обстригу и в деревню отправлю. Нет моих сил, нет моей возможности справляться с вами!
- Вся ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, - сказала изворотливая горничная и, уложив старуху, до тех пор гладила ноги, что та заснула, а она опять куда-то отправилась.
У Годневых тоже услыхали. Первая выскочила на улицу, с фонарем в руках, неусыпная Палагея Евграфовна и осветила капитана с его противником, которым оказался Медиокритский. Узнав его, капитан еще больше озлился.
- А! Так это вы красите дегтем! - проговорил он и, что есть силы, начал молодого столоначальника тыкать кистью в нос и в губы.
Гнев и ожесточение Флегонта Михайлыча были совершенно законны: по уездным нравам, вымарать дегтем ворота в доме, где живет молодая женщина или молодая девушка, значит публично ее опозорить, и к этому средству обыкновенно прибегают между мещанами, а пожалуй, и купечеством оставленные любовники.
Капитан, вероятно, нескоро бы еще расстался с своей жертвой; но в эту минуту точно из-под земли вырос Калинович. Появление его, в свою очередь, удивило Флегонта Михайлыча, так что он выпустил из рук кисть и Медиокритского, который, воспользовавшись этим, вырвался и пустился бежать. Калинович тоже был встревожен. Палагея Евграфовна, сама не зная для чего, стала раскрывать ставни.
- Что такое случилось? Я еще не успел заснуть, вдруг слышу шум, оделся во что попало и побежал, - обратился к ней Калинович.
Она только развела руками.
- Ничего, - говорит, - не знаю.
- Что такое у вас с ним, Флегонт Михайлыч, вышло? - отнесся к капитану.
- Позвольте и мне, - говорил Калинович, следуя за ним.
Петра Михайлыча они застали тоже в большом испуге. Он стоял, расставивши руки, перед Настенькой, которая в том самом платье, в котором была вечером, лежала с закрытыми глазами на диване.
- Господа, подите сюда, бога ради, посмотрите, что у нас наделалось: Настя без чувств! - говорил он растерявшимся голосом.
Палагея Евграфовна бросилась распускать Настеньке платье, а Калинович схватил со стола графин с водой и начал ей примачивать голову. Петр Михайлыч дрожал и беспрестанно спрашивал:
- Что? Лучше ли? Лучше ли?
Настенька, наконец, открыла глаза, но, увидев около себя Калиновича, быстро отодвинулась и сначала захохотала, а потом зарыдала. Петр Михайлыч упал в кресло и схватил себя за голову.
- Помешалась! - проговорил он.
Но с Настенькой была только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего не говорил. Капитан смотрел на все исподлобья. Одна Палагея Евграфовна не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и пошла успокоить Петра Михайлыча.
- Ну, а вы-то что? Точно маленький! - говорила она.
Старик действительно был точно маленький.
- Только что я вздремнул, - говорил он, - вдруг слышу: "Караул, караул, режут!.." Мне показалось, что это было в саду, засветил свечку и пошел сюда; гляжу: Настенька идет с балкона... я ее окрикнул... она вдруг хлоп на диван.
Капитан в отрывистых фразах рассказал брату, как у него будто бы болела голова, как он хотел прогуляться и все прочее.
Петр Михайлыч опять вышел из себя.
- Ах он, мерзавец! Негодяй! Дочь мою осмелился позорить! Я сейчас пойду к городничему... к губернатору сейчас поеду... Я здесь честней всех... К городничему! - говорил старик и, как его ни отговаривали, начал торопливо одеваться.
- Я знаю, чьи это штуки: это все мерзавка исправница... это она его научила... Я завтра весь дом ее замажу дегтем: он любовник ее!.. Она безнравственная женщина и смеет опорочивать честную девушку! За это вступится бог!.. - заключил он и, порывисто распахнув двери, ушел.
- Ну вот, пошел тоже! Дела не наделает, а только себя еще больше встревожит. Ходи после за ним, за больным! - брюзжала Палагея Евграфовна.
Калинович вызвался проводить Петра Михайлыча и едва успел его догнать у присутственных мест.
Придя в полицию, они сейчас же послали за городничим, и старый служака незамедля явился в мундире и при шпаге. По требованию дворянства, он всегда являлся в полной форме.
Петр Михайлыч от усталости и волнения не в состоянии был говорить, но за него очень подробно и последовательно рассказал Калинович. Старикашка городничий тоже вышел из себя, застучал своей клюкой и закричал:
При этом возгласе в арестантской кубарем слетел с полатей дежурный десятский, бездомный и бессемейный мещанинишка, служивший по найму при полиции и продававшийся несколько раз в солдаты, но не попавший единственно по недостатку всех зубов в верхней челюсти, которые вышиб, свалившись еще в детстве с крыши. Представ пред начальником, Борзой вытянулся.
- Поди сейчас, отыщи мне рыжего Медиокритского в огне... в воде... в земле... где хочешь, и представь его, каналью, сюда живого или мертвого! Или знаешь вот эту клюку! - проговорил городничий и грозно поднял жезл свой.
- Слушаю, ваше благородие! - отвечал Борзой, повернулся и чрез минуту летел вприскачку по улице с быстротой истинно гончей собаки.
- В казамат его, каналью, засажу! - говорил градоначальник, расхаживая с своей клюкой по присутственной камере.
- В казамат! - подтвердил Петр Михайлыч.
- Если б не я, сударь, - продолжал городничий, - эти мещанишки и приказные разбойничали бы по ночам.
- Именно, именно, - подтверждал Петр Михайлыч. - Я человек не злой, несчастья никому не желаю, а этаких людей жалеть нечего.
- Не жалею я их, сударь, - отвечал городничий, делая строгую мину, - не люблю я с ними шутки шутить. Сам губернатор старика хромого городничего знает.
- Так и надо, так и надо! Я и сам, когда был смотрителем, это у меня кто порезвится, пошалит - ничего; а буяну и грубияну не спускал, прихвастнул Петр Михайлыч.
Калинович только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера; что же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так что этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его самого, как будто бы вся сила была в ней.
Медиокритского привели. На лице его, как он, видно, ни умывался, все еще оставались ясные следы дегтя. Старик городничий сел в грозную позу против зерцала.
- Где вы были сегодняшнюю ночь? - спросил он.
- Дома-с. Где ж мне быть больше? - отвечал довольно дерзко Медиокритский.
- Как? Вы были дома? Врете! Зачем же вы были в Дворянской улице, у ворот господина Годнева?
- Я там не был.
- Как не был? Еще запирается, стрикулист! Говорить у меня правду, лжи не люблю - знаешь! - воскликнул городничий, стукнув клюкой.
- Вы не извольте клюкой вашей стучать и кричать на меня: я чиновник, проговорил Медиокритский.
Петр Михайлыч только пожал плечами, городничий откинулся на задок кресел.
- Ась? Как вы посудите нашу полицейскую службу? Что б я с ним по-нашему, по-военному, должен был сделать? - проговорил он и присовокупил более спокойным и официальным тоном: - Отвечайте на мой вопрос!
суда, так желаю иметь депутата, а вам я отвечать не стану. Не угодно ли вам послать за моим начальником господином исправником.
- Что ж вы меня подозреваете, что ли? Душой, что ли, покривлю?.. В казамат тебя, стрикулиста! - воскликнул опять вышедший из себя городничий.
- Я ничего не знаю, а требую только законного, и вы на меня не извольте кричать! - повторил с прежней дерзостью Медиокритский.
Старик встал и начал ходить по комнате, и если б, кажется, он был вдвоем с своим подсудимым, так тому бы не уйти от его клюки.
- Я полагаю, что за господином исправником можно послать, если этого желает господин Медиокритский, - вмешался Калинович.
- Извольте, - отвечал городничий и тотчас свистнул.
Предстал опять Борзой.
- Поди сейчас к господину исправнику, скажи, чтоб его разбудили, и попроси сюда по очень важному делу.
Тот отправился.
- Господину Медиокритскому, я думаю, можно выйти? - присовокупил Калинович.
- Может-с! - отвечал городничий. - Извольте идти в эту комнату, прибавил он строго Медиокритскому, который с насмешливой улыбкой вышел.
Калинович после того отвел обоих стариков к окну и весьма основательно объяснил, что следствием вряд ли они докажут что-нибудь, а между тем Петру Михайлычу, конечно, будет неприятно, что имя его самого и, наконец, дочери будет замешано в следственном деле.
- Правда, правда... - подтвердил городничий.
- Господи боже мой! Во всю жизнь не имел никаких дел, и до чего я дожил! - воскликнул Петр Михайлыч.
- И потому, я полагаю, так как теперь придет господин исправник, продолжал Калинович, - то господину городничему вместе с ним донести начальнику губернии с подробностью о поступке господина Медиокритского, а тот без всякого следствия распорядится гораздо лучше.
- Пожалуй, что так; а я его все-таки в казамате выдержу, - сказал городничий.
- Хорошо, - подтвердил Петр Михайлыч, - суди меня бог; а я ему не прощу; сам буду писать к губернатору; он поймет чувства отца. Обидь, оскорби он меня, я бы только посмеялся: но он тронул честь моей дочери - никогда я ему этого не прощу! - прибавил старик, ударив себя в грудь.
Исправник пришел с испуганным лицом. Мы отчасти его уж знаем, и я только прибавлю, что это был смирнейший человек в мире, страшный трус по службе и еще больше того боявшийся своей жены. Ему рассказали, в чем дело.
- Скажите, пожалуйста! - проговорил он, еще более испугавшись.
- Мы сейчас с вами рапорт напишем на него губернатору, - сказал городничий.
Калинович объяснил, что им никаким образом ничего не может быть, а что, напротив, если они скроют, в таком случае будут отвечать.
- Конечно, будем, - согласился и с этим исправник.
- Непременно, - подтвердил Калинович и тотчас написал своей рукой, прямо набело, рапорт губернатору в возможно резких выражениях, к которому городничий и исправник подписались.
Медиокритский чрез дощаную перегородку подслушал весь разговор и, видя, что дело его принимает очень дурной оборот, бросился к исправнику, когда тот выходил.
- Николай Егорыч, что ж вы меня выдали? Я служил, служил вам... Если уж я так должен терпеть, так я лучше готов прощения у них просить.
Исправник воротился. Медиокритский вошел за ним.
- Прощения хочет просить, - проговорил исправник.
- Ваше высокоблагородие... - отнесся Медиокритский сначала к городничему и стал просить о помиловании.
- Нет, нет-с! - отвечал тот.
- Петр Михайлыч! - обратился он с той же просьбой к Годневу. - Не погубите навеки молодого человека. Царь небесный заплатит вам за вашу доброту.
Проговоря эти слова, Медиокритский стал пред Петром Михайлычем на колени. Старик отвернулся.
- Ваше высокородие, окажите милосердие, - молил он, переползая на коленях к городничему.
Тот начал щипать усы.
- Простите его, господа! - сказал исправник, и, вероятно, старики сдались бы, но вмешался Калинович.
- Вы хотели, сударь, оскорбить дочь мою - не прощу я вам этого! произнес Петр Михайлыч и пошел.
- И я тоже не прощу!.. От казамата освобождаю, а этого не прощу, присовокупил градоначальник и заковылял вслед за Петром Михайлычем.
Нужно ли говорить, какая туча сплетен разразилась после того над головой моей бедной Настеньки! Уездные барыни, из которых некоторые весьма секретно и благоразумно вели куры с своими лакеями, а другие с дьячками и семинаристами, - барыни эти, будто бы нравственно оскорбленные, защекотали как сороки, и между всеми ними, конечно, выдавалась исправница, которая с каким-то остервенением начала ездить по всему городу и рассказывать, что Медиокритский имел право это сделать, потому что пользовался большим вниманием этой госпожи Годневой, и что потом она сама своими глазами видела, как эта безнравственная девчонка сидела, обнявшись с молодым смотрителем, у окна. Приказничиха, с своей стороны, тоже кое-что порассказала. Она очень многим по секрету сообщила, что Настенька приходила к Калиновичу одна-одинехонька, сидела у него на кровати, и чем они там занимались - почти сомнения никакого нет.
- Как это нынешние девушки нисколько себя не берегут, отцы мои родные! Если уж не бога, так мирского бы стыда побоялись! - восклицала она, пожимая плечами.
плоти ихней, а Годневы и Калинович далеко от них ушли.