15. Масон
Бакланов шел быстро. Он не останавливался ни перед одним магазином, не заглянул ни под одну из нередко попадавшихся шляпок. Выражение лица его было почти сурово. Он не любил и побаивался бывать у дяди своего, Евсевия Осиповича Ливанова, тайного советника и любимца многих вельмож.
По темным семейным рассказам, Евсевий Осипович слыл масоном: быв еще очень молодым человеком, он погибал было в разврате, но его полюбила одна вдовица и, как скудную лепту евангельскую, принесла ко Христу.
Евсевий Осипович воспрянул и впоследствии до такой степени успел развить в себе мистический дух, что вряд ли не имел степени каменщика, и был наконец, что важнее всего, другом того, чьей рукой было писано завещание о наследстве России. В его передней некогда толпились графы и министры; теперь, со смертью этого лица, все уж, разумеется, кончилось, но Ливанов все-таки, силою ума и характера, сумел удержать за собою одно из почетнейших мест в кругу петербургской бюрократии. Благодетельствовать родным он любил, только требовал, чтоб они при этом, как собаки, ползали у его ног. Он-то покойного Бакланова (тоже отчасти масона) женил на своей родственнице Аполлинарии Матвеевне, ублажив его тем, что девица сия благоухает простотой сердца, и все время потом благодушествовал их браку, но птенца их, нашего героя, не совсем прилюбливал, или, по крайней мере, тот возмущал его и своими мыслями и своими манерами.
В Почтамтской, подойдя к дому дяди, Бакланов приостановился, чтобы перевести дыхание и овладеть несколько собой, а потом, не совсем смелою рукой, отворил дверь.
-- У себя его превосходительство? -- спросил он тихо и нетвердым голосом.
-- Господин Бакланов? -- спросил его, в свою очередь, тоже тихо швейцар, с каким-то совсем идиотски-кротким взглядом.
-- Да! -- отвечал Александр.
-- Пожалуйте-с.
Александр стал взбираться по мозаиковой лестнице. В довольно большой зале он невольно кинул взгляд на висевший в углу образ Спасителя, который был нарисован с треугольником в руке, а голова была пронзена двумя стрелами.
В гостиной, перед столом, на котором горела лампа с абажуром, сидел старик с владимирским крестом на шее, в сером широком сюртуке, с пришпиленною на нем анненскою звездой. Все это он носил, кажется, не столько из чехвальства, сколько из желания внушить к себе более страха. В его, с строгими чертами, лице было что-то хищническое, что-то напоминающее лица инквизиторов. Против него сидел другой старик в чем-то вроде подрясника, подпоясанном кожаным ремнем. Густые волосы его, совершенно нечесанные, были не стрижены, но, от полнейшего пренебрежения к ним, сами обсекались и были коротки. Борода его начала расти почти от самых глаз. Теперь он, пуская сквозь бороду густейший дым, курил очень дорогой табак, не сознавая ни достоинства, ни цены его. Лицо его; впрочем, было добродушно и походило на те лица, которые встречаются у здоровых, но заботливых и вдумчивых мужиков.
Перед ним на столе стояла бутылка малаги.
Увидев племянника, Евсевий Осипович проговорил: "здравствуйте!", и протянул к нему, не вставая с места, руку.
Тот принял ее и сильно, как видно, старался при этом избегнуть подобострастной позы.
Другой старик, напротив, сейчас же встал и отвесил Бакланову, в полспины, добродушнейший поклон.
Тот поспешил ему ответить тем же.
Все наконец уселись.
-- Вы долго ли там жили? -- заговорил Евсевий Осипович, продолжая начатый еще прежде им разговор с его собеседником.
-- Пять лет! -- отвечал тот каким-то необыкновенно искренним голосом. -- Первые-то два года на цепи было держаться; ну, да тоже телом-то, что ли, хлибок, ажно раны по всему пошли!.. Народу ко мне ходило; стали уговаривать: "батюшка, говорят, что ты так мучаешься-то!.. спусти себя с цепи0то"... одначе я не слушался!
-- Не слушался!.. -- повторил Евсевий Осипович в одно и то же время с благоговением и удивлением.
-- Да... только другой уж странник, сибиряк тоже наш, приходит ко мне... поговорил я с ним... Вижу, наставником мне может быть... открылся я ему... "Что же, гооврит: видно, Бог не приемлет этой жертвы! Аще не имаши силы творити, да отметешься! Может, теперь ты и в миру станешь жить крепко". Однакоже, брат, как вышел, так и искусился.
-- Чем же? -- спросил Евсевий Осипович с строгим лицом.
-- Да всего и есть, что в лес погулять вышел, а лесища там, и Господи! какие райские! Эта лиственница... береза наша сладкосочная... трава густая, пахучая... сладкогласные птицы поют... Я сооблазнился, грешным делом, да грибков и понабрал, -- молоденьких все таких, и пришел в соседнее селенье; там нас хорошо, ласково принимают!..
-- Да, все равно за отцов родных... Попросил я одну старушку... "Зажарь", говорю. "Ай, отче, говорит, повели только!" -- и нажарила мне, братец, большую-большущую сковороду, все на маслице, я и съел, и так после того моторить меня стало. "Нет, демаю, баста! шалишь, не гожусь еще в мире жить", и в келью опять...
-- Это он в землянках и в дебрях сибирских жил, -- обратился Евсевий Осипович к Бакланову и несколько времени не спускал с него глаз, как бы желая изведать, что такое он думает о том, что теперь слышит и видит перед собой.
Александр, со своей стороны, не находился ничего делать, как глядеть себе на ногти.
-- В человеке два Адама: один ветхий, греховный, а другой -- новый, во Христе обновленный. Если теперь телеса наши, этого Адама греховного, не бичевать, они сейчас же возымут...
-- Несколько уже видений имел, -- объяснил совершенно серьезным образом Евсевий Осипович о своем госте.
-- Табак я нюхать люблю, -- продолжал и тот, как бы в подтверждение его слов: -- сидишь этак, вдруг подходит к тебе девка или баба -- красивая такая: "Отче, говорит, на-ка, табачку понюхай!". Ну, перектрестился и видишь, что наваждение одно!..
Евсевий Осипович сидел, распустив от умиления руки.
-- А я-те сказывал, как гора мне сказала: "аминь"?
-- Нет, -- отвечал Евсевий Осипович, как бы очнувшись.
-- Иду я, братец, в Пермской губернии и так приустал, Боже ты мой! -- ноги обтер... спинищу разломило, хоть ложись да умирай тут, -- шабаш! Только я, братец, взмолился: "Господи! говорю, в скорбях, недугах и печалях вопию к Тебе", так, знаешь, молитвинку от себя свою проговорил... Тоько, братец ты мой, гора-то... боьшущая такая быа, на которую я пер-то: "аминь!", говорит.
-- Да почем же ты знаешь, что это гора сказала?.. -- спросил даже Евсевий Осипович с некоторым сомнением.
-- Да никого, друже мое, никого, окромя ее, не было... так-таки твердым мужским голосом и говорит: "аминь!", говорит. Ну уж я и взмоился, всплакал тут...
Бакланов все это слушал, как ошеломленный, и думал: "Что, эти два человека -- помешаны или только плуты?". Но дядя был замечательного ума человек, а странник казался таким добрым и откровенным. Невольно мелькавшая в это время улыбка на губах Баклановане скрылась от блестящего и холодного, как сталь, взгляда дяди.
Собеседник его наконец начал вставать и прощаться.
-- Выпей на дорожку посошок-то! -- сказал ему Евсевий Осипович.
-- И не пей, гадость! -- подтвердил Евсевий Осипович.
-- "Не упивайся вином: в нем же есть блуд, а она, наша матушка российская, такая насчет этого разбористая... -- говорил старик, ища свой посох и клобук.
-- Ну, прощайте, -- сказал он.
-- Прощайте, отче!
-- Скажу!
-- А у графини Вареньки я посошок свой железный оставил; скажи, чтоб она владела им на здоровье да во спасенье.